Ю бондарев горячий снег читать полностью. Юрий бондарев - горячий снег

Юрий Бондарев

ГОРЯЧИЙ СНЕГ

Глава первая

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.

Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.

После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.

«Значит, я долго не увижу мать, - съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, - нас провезли мимо…».

То, что было прошлой жизнью, - летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд - вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву.

«Я напишу ей, - с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, - и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев…».

А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна - в темноте нар лица его не было видно.

«Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой», - с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона.

Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела.

В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава.

Чибисов! - позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. - Все погасло, Чибисов!

Ответа не было.

Дневальный, слышите?

Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая:

Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!..

Заснули и весь вагон выстудили, - сказал с упреком Кузнецов.

Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, - забормотал Чибисов. - Повалило меня…

Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку. При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность.

Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит - слов нет!..

Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жалость.

Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали.

В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего?

Приедем - увидим, что за мясорубка, - вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. - А вы что, боитесь? Почему спросили?

Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, - фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: - После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили… Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? - Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. - Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей «эмки» выскочил с пистолетом, кричит: «Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!» - и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и… полковник и еще кто-то…

А потом что? - спросил Кузнецов.

Я в себя выстрелить не мог. Сгрудили нас в кучу, орут «хенде хох». И повели…

Понятно, - сказал Кузнецов с той серьезной интонацией, которая ясно говорила, что на месте Чибисова он поступил бы совершенно иначе. - Так что, Чибисов, они закричали «хенде хох» - и вы сдали оружие? Оружие-то было у вас?

Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой:

Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось…

При чем здесь дети? - проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: - Это не имеет никакого значения.

Как же не имеет, товарищ лейтенант?

Ну, я, может быть, не так выразился… Конечно, у меня нет детей.

Чибисов был старше его лет на двадцать - «отец», «папаша», самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым.

Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? - раздался сонный голос над головой.

Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова.

1989 год начался с атаки на писателя Юрия Бондарева. Как мы помним, полгода назад он выступил на XIX партийной конференции, где с мужеством, достойным фронтовика и патриота своей страны, сказал правду о горбачевской перестройке: что она сбилась с правильного курса, что под перестроечными флагами власть в стране прибирают к рукам антипатриоты. Это выступление вызвало у либералов настоящую волну ненависти к писателю. Практически все подручные им СМИ (в том числе и киношные) опубликовали разгромные материалы по поводу выступления Бондарева. Поскольку только один перечень подобных публикаций займет много места, я ограничусь лишь некоторыми - самыми программными.

6 января газета «Книжное обозрение» опубликовала большое (на пяти полосах) интервью с известным поэтом-либералом Евгением Евтушенко (он, кстати, был одним из сопредседателей ассоциации писателей «Апрель»). Полторы полосы из своего интервью поэт уделил Юрию Бондареву, попеняв ему за его участие в киноэпопее «Освобождение» (как мы помним, писатель выступал там в качестве сценариста). Можно смело сказать, что устами Евтушенко глаголила вся либеральная общественность, которая с самого начала считала эту грандиозную киноэпопею позорным пятном в истории советской кинематографии. Однако послушаем самого поэта:

«Фильм «Освобождение» был задуман как крупная акция массовой переориентации людей снова на культ личности Сталина, продуманная крупная акция. Для создания сценария не нужен был скомпрометированный сталинист. Им нужен был писатель оттепели, с честным именем, которое было у Бондарева. И с Бондаревым произошло, видимо, вот что: он впервые оказывается в кругу знаменитых военачальников. Во время войны он, может быть, видел только полковников, а тут за одним столом с генералами, маршалами, беседует, проводит вечера, ходит к ним в гости, выпивает с ними… Он впадает в эйфорию приближенности к своему вчерашнему начальству, что на войне и не мог себе представить…

Я не хочу сказать, что нужно отворачиваться от общения с военачальниками. Но нельзя впадать в генеральско-маршальскую эйфорию, которая смещает все представления о войне. Бондарев перестал смотреть на войну окопными глазами. Это старая проблема!..»

Здесь прервем речь поэта для короткой ремарки. Когда началась война, Бондареву было 17 лет, а Евтушенко всего восемь. Поэтому первый практически со школьной скамьи отправился на фронт и провоевал всю войну в артиллерии (самом уязвимом роде войск после пехоты), а Евтушенко все это время просидел возле маминой юбки. Поэтому рассуждения поэта о том, какими глазами фронтовик Бондарев воспринимает войну, выглядят кощунственно. Как говорится, чья бы корова мычала…

Во-вторых, Юрий Бондарев был не единственным автором сценария «Освобождения». Там еще был кинодраматург Оскар Курганов (Эстеркин), который и писал практически все эпизоды с военачальниками (а Бондарев описывал боевые сцены, опираясь во многом на текст своего романа «Батальоны просят огня»). Однако Курганова (Эстеркина) Евтушенко в своем интервью ни словом не упоминает, что вполне объяснимо. Как мы помним, после второго совместного фильма с Юрием Озеровым - «Солдаты свободы» - Курганов (Эстеркин) разошелся во взглядах с режиссером, и их отношения на этом завершились. Этот скандал поднял реноме сценариста в среде либералов, и с тех пор его участие в «Освобождении» ими больше не вспоминалось. Как говорится, ворон ворону глаз не выклюет.

Но вернемся к интервью Евтушенко.

«В фильме «Освобождение» Сталин снова предстал обаятельным. Фильм был выпущен гигантским тиражом и стал первой массовой пробной акцией воскрешения культа личности. Это был очень опасный момент (тут Евтушенко прав: опасный момент для либералов-космополитов. - Ф.Р).

Бондарев был максимально награжден, общественно поднят (и снова замечу: чья бы корова мычала… Евтушенко служил власти куда более рьяно: написал поэмы «Казанский университет» (про Ленина), «Под кожей статуи Свободы» (против Америки), «Мама и нейтронная бомба» (опять же антиамериканскую), за которые всего пять лет назад (в 1984 году) был удостоен Государственной премии СССР, а еще ранее награжден орденом Трудового Красного Знамени. - Ф.Р.). Фильм имел огромную популярность, потому что из психологии людей еще не выветрился опиум того, что мы называем культом личности (на самом деле это называется патриотизмом, что для либералов и в самом деле - хуже некуда. - Ф.Р.).

Незаметно для себя Бондарев уверовал в то, что восторг и ажиотаж вокруг фильма - это и есть мнение Истории, ее решающее слово в оценке событий, мнение народа в целом. Но то, что становится в конце концов мнением народа, иногда заключается вовсе не в мнении большинства на данный отрезок времени, а иногда и в мнении меньшинства и даже - в оскорбляемом - унижаемом мнении (то есть в мнении либералов-космополитов. - Ф.Р.). Более того, народное мнение иногда скрывается в том мнении, которое называют на данном этапе истории «антинародным». Но Бондарев забыл об этом…

Помните самый знаменитый сентиментальный эпизод фильма, когда Сталин говорит: мол, солдат на маршалов не меняет… Этот эпизод вызывал восторженные аплодисменты. Сталин вновь начинал казаться великим человеком тем, кто не знал его подлинные преступления. Ведь разоблачение культа личности было половинчатым, над преступлениями только была поднята завеса… (И снова поэт прав: если бы советские правители решились рассказать всю правду о том, почему Сталин начал выжигать каленым железом «пятую колонну», готовившую военный переворот и реставрацию буржуазных порядков, то разные евтушенки давно бы молчали в тряпочку или… уехали бы за кордон. - Ф.Р.).

Перед Бондаревым была возможность осмыслить то, что произошло. Каяться? Зачем каяться? Все мы люди. Можно было в одной из статей вслух поразмышлять о том, что же случилось с ним, с другими, с нашим временем? Но гласность несет в себе страх разоблачений (чувствуете, куда поэт клонит: орденоносец, фронтовик Юрий Бондарев - трус, а я, юбочник Евгений Евтушенко, - герой. - Ф.Р). Есть еще один страх - профессиональный: Бондарев привык столько лет быть в центре внимания (здесь можно поспорить: на фоне всегда разодетого, как петух, в цветастые рубахи и пиджаки Евтушенко такие люди, как Юрий Бондарев, всегда выглядели скромно. - Ф.Р). И вдруг этот центр внимания как-то нечаянно сместился с его произведений на другие (тут поэт прав: либералы добились того, чтобы героическая проза о войне была заменена дегероизированными пасквилями. - Ф.Р). Произошло соединение профессиональной ревности со страхом разоблачения… И ему не хватило мужества честно сказать об этом. Спасение человека, как я говорил выше, в исповедальности. Бондаревский страх исповедальности все больше усугубляется… С того момента, как он стал автором «Освобождения», этой псевдоэпопеи, он стал объективно защищенным от любой критики…»

Вот такое «забористое» интервью дал поэт-либерал, облизанный и обласканный советскими властями не менее горячо и страстно, чем те люди, которых он в этом так рьяно упрекал. Например, взять того же Юрия Бондарева. Его книги многократно издавались в СССР и странах социализма, однако в капстранах про них почти никто не знал - не печатали. Зато Евгения Евтушенко там читали много: ведь он умудрялся писать не только «за Ленина», но и «против Сталина». Он также пробовал себя как профессиональный фотограф, и его фотоальбомы вышли в Англии, США и Сингапуре, в восьми странах прошли его фотовыставки, а еще в 92 (!) странах он побывал как поэт. А теперь спросим себя: если бы Евтушенко не был всячески обласкан советскими властями, смог бы он курсировать по миру с такой частотой?

В завершение этой темы приведу письмо известной ударницы труда 30-х годов В. Хетагуровой, которое было опубликовано в журнале «Молодая гвардия» почти в те же самые дни, когда Евтушенко давал свое интервью:

«Очень обидно бывает, когда видишь, как, например, известный поэт Е. Евтушенко, вальяжно сидя в кресле перед телекамерой, поблескивая перстнем на пальце, рассуждает о том, что чуть ли не все наши сегодняшние беды пошли из 30-х годов. Все чаще слышу рассуждения о том, нужны ли были тогда все эти неимоверные усилия в индустриализации страны, преобразовании сельского хозяйства. А ведь без них победа в войне с фашизмом могла прийти не в 1945 году, а намного позже.

Разве можно огульно отвергать все, что создано руками честных людей, их будничный трудовой героизм? Ведь это значит перечеркнуть все, чем они жили в молодые годы, на чем воспитывали своих детей, весь их труд! Так тоже постепенно уничтожается идея в душе человека».

Но вернемся к критической кампании против Юрия Бондарева.

Почти одновременно с интервью Е. Евтушенко свет увидел первый в этом году номер журнала «Огонек». В нем было опубликовано открытое письмо Юрию Бондареву, написанное главным редактором газеты «Литературная Россия» Михаилом Колосовым. Вот лишь некоторые отрывки из этого послания:

«Поверь, мне нелегко писать это: долгое время я считал тебя своим единомышленником. Более того - ты был моим кумиром, я боготворил тебя.

Нас сближало в первую очередь фронтовое братство, твои книги о войне были и моими книгами - обо мне, о нас, - правдивые и честные, образные и смелые. Мое преклонение перед тобой стало рассеиваться, когда я увидел тебя в деле, в работе, в отношениях к людям, когда мне пришлось работать под твоим руководством в еженедельнике «Литературная Россия», когда ты стал у власти Российского Союза писателей, когда ты «обременил» себя массой других должностей, званий, наград, премий и массой изданий. Ты выдержал испытание огнем на фронте, ты выдержал в какой-то мере испытание славой, но ты не выдержал испытание властью и свалившимся на тебя чрезмерным благополучием…

Сейчас, когда в печати все чаще появляются критические статьи в адрес «неприкасаемых» писателей, в том числе и твой, ты с особым рвением пытаешься подмять газету под себя: она нужна тебе как рупор, пропагандирующий твои, мягко скажем, не очень прогрессивные идеи (как мы помним, выступление Бондарева на партконференции либералами тоже было названо «не прогрессивным». - Ф.Р.), как орган, который защищал бы тебя и твою группу от критики, обличал и обливал бы грязью твоих противников…

На XIX Всесоюзной партконференции обстановку в стране ты уподобил самолету, который взлетел, но не видит площадки, куда приземлиться, предрекая катастрофу.

Нет нужды напоминать о других такого рода твоих «пророчествах»…

Продерись сквозь толпу подхалимов и оглянись. Оглянись и подумай: там ли ты воюешь, за те ли идеалы, которые пойдут на пользу народу, не сеешь ли ты, проповедник добра на словах, семена зла на деле, семена подозрительности и вражды?»

Как покажет уже скорая действительность, пророчества Юрия Бондарева полностью сбудутся, а такие люди, как М. Колосов, навсегда войдут в историю как слепцы, а то и попросту предатели.

Пройдет всего лишь несколько дней после выхода в свет номера с этим письмом, как на защиту Юрия Бондарева поднимутся его коллеги-державники. В газете «Правда» от 18 января 1989 года будет опубликовано письмо семи видных деятелей советской литературы и искусства: шестерых писателей (М. Алексеев, В. Астафьев, В. Белов, С. Викулов, П. Проскурин, В. Распутин) и одного кинематографиста (Сергей Бондарчук). Приведу из него некоторые отрывки:

«В некоторых публикациях под прикрытием жизненно важных лозунгов происходит беспрецедентное извращение истории, ревизуются социальные достижения народа, подвергаются опошлению культурные ценности. К сожалению, именно такая тенденция особенно характерна для многих публикаций «Огонька». Они выходят далеко за пределы литературных споров. Журнал взял на себя роль некоего судьи по всем вопросам общественной жизни, политики, экономики, культуры, нравственности. Предпринимаются попытки откровенной реабилитации сомнительных явлений прошлого.

Делается это по принципу: кто-то сказал, от кого-то услышал, кто-то кому-то позвонил по телефону, т. е. без опоры на документы, на тщательно проверенные факты, на серьезный анализ, на общепринятые законы этики, наконец. Но с четко намеченной задачей - унизить, оклеветать, дискредитировать.

Именно по такой «методе» сработано открытое письмо Юрию Бондареву («Огонек», № 1, 1989 г.), поражающее цинизмом и жестокостью. Неужели мы настолько утратили чувство собственного достоинства и гражданской совести, что ни за что ни про что позволяем унижать и оскорблять известного художника?

И дело не только в том, что от этой и подобных огоньковских публикаций нам, писателям, становится не по себе; больно и стыдно за советское издание…

Нас поражает четко обозначенная в ряде органов печати тенденция опорочить, перечеркнуть многонациональную советскую художественную культуру, особенно русскую - классическую и современную. Недостойная возня вокруг Маяковского, усиливающиеся нападки на Шолохова и ныне здравствующих признанных народом писателей идут в русле оплевывания наших духовных ценностей.

Вот что тревожит нас. Вот что вынуждает обратиться в вашу газету в дни, когда мир взывает к терпимости и милосердию».

Призыв авторов письма либералы не услышали. К тому времени они уже крепко «оседлали историю» и не собирались проявлять к своим идейным оппонентам ни терпимости, ни тем более милосердия. Поэтому уже спустя несколько дней в «Правду» посыпались возмущенные отклики представителей либерального лагеря. Среди авторов этих писем значились: Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Анатолий Приставкин, Фазиль Искандер, Василь Быков, Ион Друцэ и т. д. Судя по этим письмам, ни о каком не то чтобы примирении, но даже перемирии речи быть не могло.

Юрий Васильевич Бондарев"Горячий снег"

1. Биография.

2. Место и время действия романа "Горячий снег".

3. Анализ произведения. а. Образ народа. b. Трагедийность романа. с. Смерть как величайшее зло. d. Роль прошлого героев для настоящего. е. Портреты персонажей.

f. Любовь в произведении.

g. Кузнецов и люди.

б. Дроздовский.

в. Уханов.

h. Близость душ Бессонова и Кузнецова

Юрий Васильевич Бондарев родился 15 марта 1924 года в городе Орске. В годы Великой Отечественной войны писатель в качестве артиллериста прошёл длинный путь от Сталинграда до Чехословакии. После войны с 1946 по 1951 год он учился в Литературном институте имени М. Горького. Начал печататься с 1949 года. А первый сборник рассказов "На большой реке" вышел в 1953 году.

Широкую известность принесли писателю повести

"Юность командиров", вышедшая в 1956 году, "Батальоны

просят огня" (1957 год), "Последние залпы" (1959 год).

Для этих книг характерны драматизм, точность и ясность в описании событий военной жизни, тонкость психологического анализа героев. В последствии вышли в свет его произведения "Тишина" (1962 год), "Двое" (1964 год), "Родственники" (1969 год), "Горячий снег" (1969 год), "Берег" (1975 год), "Выбор" (1980 год), "Мгновения" (1978 год) и другие.

С середины 60-х годов писатель работает над

созданием фильмов по своим произведениям; в частности, он был одним из создателей сценария киноэпопеи "Освобождение".

Юрий Бондарев также является лауреатом Ленинской и Государственных премий СССР и РСФСР. Его произведения переведены на многие иностранные языки.

Среди книг Юрия Бондарева о войне "Горячий снег" занимает особое место, открывая новые подходы к решению нравственных и психологических задач, поставленных ещё в его первых повестях -- "Батальоны просят огня" и "Последние залпы". Эти три книги о войне -- целостный и развивающийся мир, достигший в "Горячем снеге" наибольшей полноты и образной силы. Первые повести, самостоятельные во всех отношениях, были вместе с тем как бы подготовкой к роману, быть может ещё не задуманному, но живущему в глубине памяти писателя.

События романа "Горячий снег" разворачиваются под Сталинградом, южнее блокированной советскими войсками 6-й армии генерала Паулюса, в холодном декабре 1942 года, когда одна из наших армий выдерживала в приволжской степи удар танковых дивизий фельдмаршала Манштейна, который стремился пробить коридор к армии Паулюса и вывести ее из окружения. От успеха или неуспеха этой операции в значительной степени зависел исход битвы на Волге и может даже сроки окончания самой войны. Время действия романа ограничено всего несколькими днями в течение которых герои Юрия Бондарева самоотверженно обороняют крошечный пятачок земли от немецких танков.

В "Горячем снеге" время стиснуто даже плотнее, чем в повести "Батальоны просят огня". "Горячий снег" -- это недолгий марш выгрузившейся из эшелонов армии генерала Бессонова и бой, так много решивший в судьбе страны; это стылые морозные зори, два дня и две нескончаемые декабрьские ночи. Не знающий передышек и лирических отступлений, будто у автора от постоянного напряжения перехвачено дыхание, роман "Горячий снег" отличается прямотой, непосредственной связью сюжета с подлинными событиями Великой Отечественной войны, с одним из её решающих моментов. Жизнь и смерть героев романа, сами их судьбы освещаются тревожным светом подлинной истории, в результате чего всё обретает особую весомость, значительность.

В романе батарея Дроздовского поглощает едва ли не всё читательское внимание, действие сосредоточено по преимуществу вокруг небольшого числа персонажей. Кузнецов, Уханов, Рубин и их товарищи -- частица великой армии, они -- народ, народ в той мере в какой типизированная личность героя выражает духовные, нравственные черты народа.

В "Горячем снеге" образ вставшего на войну народа возникает перед нами в ещё небывалой до того у Юрия Бондарева полноте выражения, в богатстве и разнообразии характеров, а вместе с тем и в целостности. Этот образ не исчерпывается ни фигурами молодых лейтенантов -- командиров артиллерийских взводов, ни колоритными фигурами тех, кого традиционно принято считать лицами из народа,-- вроде немного трусливого Чибисова, спокойного и опытного наводчика Евстигнеева или прямолинейного и грубого ездового Рубина; ни старшими офицерами, такими, как командир дивизии полковник Деев или командующий армией генерал Бессонов. Только совокупно понятые и принятые эмоционально как нечто единое, при всей разнице чинов и званий, они составляют образ сражающегося народа. Сила и новизна романа заключается в том, что единство это достигнуто как бы само собой, запечатлено без особых усилий автора -- живой, движущейся жизнью. Образ народа, как итог всей книги, быть может более всего питает эпическое, романное начало повествования.

Для Юрия Бондарева характерна устремлённость к трагедии, природа которой близка событиям самой войны. Казалось бы, ничто так не отвечает этой устремленности художника, как тягчайшее для страны время начала войны, лета 1941 года. Но книги писателя -- о другом времени, когда уже почти несомненен разгром фашистов и победа русской армии.

Гибель героев накануне победы, преступная неизбежность смерти заключает в себе высокую трагедийность и вызывает протест против жестокости войны и развязавших её сил. Умирают герои "Горячего снега" -- санинструктор батареи Зоя Елагина, застенчивый еэдовой Сергуненков, член Военного совета Веснин, гибнет Касымов и многие другие... И во всех этих смертях виновата война. Пусть в гибели Сергуненкова повинно и бездушие лейтенанта Дроздовского, пусть и вина за смерть Зои ложится отчасти на него, но как ни велика вина Дроздовского, они прежде всего -- жертвы войны.

В романе выражено понимание смерти -- как нарушение высшей справедливости и гармонии. Вспомним, как смотрит Кузнецов на убитого Касымова: "сейчас под головой Касымова лежал снарядный ящик, и юношеское, безусое лицо его, недавно живое, смуглое, ставшее мертвенно­белым, истончённым жуткой красотой смерти, удивлённо смотрело влажно-вишнёвыми полуоткрытыми глазами на свою грудь, на разорванную в клочья, иссечённую телогрейку, точно и после смерти не постиг, как же это убило его и почему он так и не смог встать к прицелу. В этом невидящем прищуре Касымова было тихое любопытство к не прожитой своей жизни на этой земле и одновременно спокойная тайна смерти, в которую его опрокинула раскалённая боль осколков, когда он пытался подняться к прицелу".

Ещё острее ощущает Кузнецов необратимость потери ездового Сергуненкова. Ведь здесь раскрыт сам механизм его гибели. Кузнецов оказался бессильным свидетелем того, как Дроздовский послал на верную смерть Сергуненкова, и он, Кузнецов, уже знает, что навсегда проклянет себя за то, что видел, присутствовал, а изменить ничего не сумел.

В "Горячем снеге", при всей напряжённости событий, всё человеческое в людях, их характеры открываются не отдельно от войны, а взаимосвязанно с нею, под её огнём, когда, кажется, и головы не поднять. Обычно хроника сражений может быть пересказана отдельно от индивидуальности его участников,-- бой в "Горячем снеге" нельзя пересказать иначе, чем через судьбу и характеры людей.

Существенно и весомо прошлое персонажей романа. У иных оно почти безоблачно, у других так сложно и драматично, что былая драма не остаётся позади, отодвинутая войной, а сопровождает человека и в сражении юго-западнее Сталинграда. События прошлого определили военную судьбу Уханова: одарённый, полный энергии офицер, которому бы и командовать батареей, но он только сержант. Крутой, мятежный характер Уханова определяет и его движение внутри романа. Прошлые беды Чибисова, едва не сломившие его (он провёл несколько месяцев в немецком плену), отозвались в нём страхом и многое определяют в его поведении. Так или иначе в романе проскальзывает прошлое и Зои Елагиной, и Касымова, и Сергуненкова, и нелюдимого Рубина, чью отвагу и верность солдатскому долгу мы сумеем оценить только к концу романа.

Особенно важно в романе прошлое генерала Бессонова. Мысль о сыне, попавшем в немецкий плен, затрудняет его позицию и в Ставке, и на фронте. А когда фашистская листовка, сообщающая отом, что сын Бессонова попал в плен, попадает в контрразведку фронта в руки подполковника Осина, кажется, что возникла угроза и службе Бессонова.

Весь этот ретроспективный материал входит в роман так естественно, что читатель не ощущает его отдельности. Прошлое не требует для себя отдельного пространства, отдельных глав -- оно слилось с настоящим, открыло его глубины и живую взаимосвязанность одного и другого. Прошлое не отяжеляет рассказ о настоящем, а сообщает ему большую драматическую остроту, психологизм и историзм.

Точно так же поступает Юрий Бондарев и с портретами персонажей: внешний облик и характеры его героев показаны в развитии и только к концу романа или со смертью героя автор создаёт полный его портрет. Как неожиданен в этом свете портрет всегда подтянутого и собранного Дроздовского на самой последней странице -- с расслабленной, разбито-вялой походкой и непривычно согнутыми плечами.

и непосредственности в восприятии персонажей, ощущения

их реальными, живыми людьми, в которых всегда остаётся

возможность тайны или внезапного озарения. Перед нами

весь человек, понятный, близкий, а между тем нас не

оставляет ощущение, что прикоснулись мы только к

краешку его духовного мира,-- и с его гибелью

чувствуешь, что ты не успел ещё до конца понять его

внутренний мир. Комиссар Веснин, глядя на грузовик,

сброшенный с моста на речной лёд, говорит: "Какое всё­таки война чудовищное разрушение. Ничто не имеет цены". Чудовищность войны более всего выражается -- и роман открывает это с жестокой прямотой -- в убийстве человека. Но роман показывает также и высокую цену отданной за Родину жизни.

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.

Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.

После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.

«Значит, я долго не увижу мать, - съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, - нас провезли мимо…».

То, что было прошлой жизнью, - летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд - вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву.

«Я напишу ей, - с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, - и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев…».

А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна - в темноте нар лица его не было видно.

«Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой», - с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона.

Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела.

В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава.

Чибисов! - позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. - Все погасло, Чибисов!

Ответа не было.

Дневальный, слышите?

Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая:

Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!..

Заснули и весь вагон выстудили, - сказал с упреком Кузнецов.

Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, - забормотал Чибисов. - Повалило меня…

Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку. При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность.

Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит - слов нет!..

Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жалость.

Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали.

В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего?

Приедем - увидим, что за мясорубка, - вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. - А вы что, боитесь? Почему спросили?

Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, - фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: - После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили… Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? - Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. - Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей «эмки» выскочил с пистолетом, кричит: «Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!» - и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и… полковник и еще кто-то…

А потом что? - спросил Кузнецов.

Я в себя выстрелить не мог. Сгрудили нас в кучу, орут «хенде хох». И повели…

Понятно, - сказал Кузнецов с той серьезной интонацией, которая ясно говорила, что на месте Чибисова он поступил бы совершенно иначе. - Так что, Чибисов, они закричали «хенде хох» - и вы сдали оружие? Оружие-то было у вас?

Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой:

Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось…

При чем здесь дети? - проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: - Это не имеет никакого значения.

Как же не имеет, товарищ лейтенант?

Ну, я, может быть, не так выразился… Конечно, у меня нет детей.

Чибисов был старше его лет на двадцать - «отец», «папаша», самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым.

Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? - раздался сонный голос над головой.

Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова.

Глава первая

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами. Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города. После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам. "Значит, я долго не увижу мать, - съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, - нас провезли мимо...". То, что было прошлой жизнью, - летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд - вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву. "Я напишу ей, - с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, - и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев...". А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна - в темноте нар лица его не было видно. "Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой", - с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона. Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела. В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава. - Чибисов! - позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. - Все погасло, Чибисов! Ответа не было. - Дневальный, слышите? Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая: - Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!.. - Заснули и весь вагон выстудили, - сказал с упреком Кузнецов. - Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, забормотал Чибисов. - Повалило меня... Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность. - Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит - слов нет!.. Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жал ость. Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали. - В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего? - Приедем - увидим, что за мясорубка, - вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. - А вы что, боитесь? Почему спросили? - Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, -фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: - После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили... Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? - Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. - Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей "эмки" выскочил с пистолетом, кричит: "Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!" - и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и... полковник и еще кто-то... - А потом что? - спросил Кузнецов. - Я в себя выстрелить не мог. .Сгрудили нас в кучу, орут "хенде хох". И повели... - Понятно, - сказал Кузнецов с той серьезной интонацией, которая ясно говорила, что на месте Чибисова он поступил бы совершенно иначе. - Так что, Чибисов, они закричали "хенде хох" - и вы сдали оружие? Оружие-то было у вас? Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой: - Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось... - При чем здесь дети? - проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: - Это не имеет никакого значения. - Как же не имеет, товарищ лейтенант? - Ну, я, может быть, не так выразился... Конечно, у меня нет детей. Чибисов был старше его лет на двадцать - "отец", "папаша", самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым. - Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? раздался сонный голос над головой. Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова. - Замерз, как цуцик! Греетесь, славяне? - спросил, протяжно зевнув, Уханов. - Или сказки рассказываете? Вздрагивая тяжелыми плечами, откинув полу шинели, он пошел к двери по качающемуся полу. С силой оттолкнул одной рукой загремевшую громоздкую дверь, прислонился к щели, глядя в метель. В вагоне вьюжно завихрился снег, подул холодный воздух, паром понесло по ногам; вместе с грохотом, морозным взвизгиванием колес ворвался дикий, угрожающий рев паровоза. - Эх, и волчья ночь - ни огня, ни Сталинграда! - подергивая плечами, выговорил Уханов и с треском задвинул обитую по углам железом дверь. Потом, постукав валенками, громко и удивленно крякнув, подошел к уже накалившейся печке; насмешливые, светлые глаза его были еще налиты дремой, снежинки белели на бровях. Присел рядом с Кузнецовым, потер руки, достал кисет и, вспоминая что-то, засмеялся, сверкнул передним стальным зубом. - Опять жратва снилась. Не то спал, не то не спал: будто какой-то город пустой, а я один... вошел в какой-то разбомбленный магазин - хлеб, консервы, вино, колбаса на прилавках... Вот, думаю, сейчас рубану! Но замерз, как бродяга под сетью, и проснулся. Обидно... Магазин целый! Представляешь, Чибисов! Он обратился не к Кузнецову, а к Чибисову, явно намекая, что лейтенант не чета остальным. - Не спорю я с вашим сном, товарищ старший сержант, - ответил Чибисов и втянул ноздрями теплый воздух, точно шел от печки ароматный запах хлеба, кротко поглядев на ухановский кисет. - А ежели ночью совсем не курить, экономия обратно же. Сокруток десять. - О-огромный дипломат ты, папаша! - сказал Уханов, сунув кисет ему в руки. - Свертывай хоть толщиной в кулак. На кой дьявол экономить? Смысл? Он прикурил и, выдохнув дым, поковырял доской в огне. - А уверен я, братцы, на передовой с жратвой будет получше. Да и трофеи пойдут! Где есть фрицы, там трофеи, и тогда уж, Чибисов, не придется всем колхозом подметать доппаек лейтенанта. - Он подул на цигарку, сощурился: - Как, Кузнецов, не тяжелы обязанности отца-командира, а? Солдатам легче - за себя отвечай. Не жалеешь, что слишком много гавриков на твоей шее? - Не понимаю, Уханов, почему тебе не присвоили звания? - сказал несколько задетый его насмешливым тоном Кузнецов. - Может, объяснишь? Со старшим сержантом Ухановым он вместе заканчивал военное артиллерийское училище, но в силу непонятных причин Уханова не допустили к экзаменам, и он прибыл в полк в звании старшего сержанта, зачислен был в первый взвод командиром орудия, что чрезвычайно стесняло Кузнецова. - Всю жизнь мечтал, - добродушно усмехнулся Уха-нов. - Не в ту сторону меня понял, лейтенант... Ладно, вздремнуть бы минуток шестьсот. Может, опять магазин приснится? А? Ну, братцы, если что, считайте не вернувшимся из атаки... Уханов швырнул окурок в печку, потянулся, встав, косолапо пошел к нарам, тяжеловесно вспрыгнул на зашуршавшую солому; расталкивая спящих, приговаривал: "А ну-ка, братцы, освободи жизненное пространство". И скоро затих наверху. - Вам бы тоже лечь, товарищ лейтенант, - вздохнув, посоветовал Чибисов. - Ночь-то короткая, видать, будет. Не беспокойтесь, за-ради Бога. Кузнецов с пылающим у печного жара лицом тоже поднялся, выработанным строевым жестом оправил кобуру пистолета, приказывающим тоном сказал Чибисову: - Исполняли бы лучше обязанности дневального! Но, сказав это, Кузнецов заметил оробелый, ставший пришибленным взгляд Чибисова, ощутил неоправданность начальственной резкости - к командному тону его шесть месяцев приучали в училище - и неожиданно поправился вполголоса: - Только чтоб печка, пожалуйста, не погасла. Слышите? - Ясненько, товарищ лейтенант. Не сумлевайтесь, можно сказать. Спокойного сна... Кузнецов влез на свои нары, в темноту, несогретую, ледяную, скрипящую, дрожащую от неистового бега поезда, и здесь почувствовал, что опять замерзнет на сквозняке. А с разных концов вагона доносились храп, сопение солдат. Слегка потеснив спящего рядом лейтенанта Давлатяна, сонно всхлипнувшего, по-детски зачмокавшего губами, Кузнецов, дыша в поднятый воротник, прижимаясь щекой к влажному, колкому ворсу, зябко стягиваясь, коснулся коленями крупного, как соль, инея на стене - и от этого стало еще холоднее. С влажным шорохом под ним скользила слежавшаяся солома. Железисто пахли промерзшие стены, и все несло и несло в лицо тонкой и острой струёй холода из забитого метельным снегом сереющего оконца над головой. А паровоз, настойчивым и грозным ревом раздирая ночь, мчал эшелон без остановок в непроглядных полях - ближе и ближе к фронту.

Загрузка...
Top